?

Log in

No account? Create an account
 
 
03 August 2015 @ 04:51 pm
Оленька Щербина. Медсестра. Эсерка.  


Разрозненные вырванные страницы дневника Оленьки Щербиной, спрятанные в тайнике доходного дома между револьвером и приговором на Трепова.

…Сегодня ассистировала на первой в своей жизни ампутации. Молодой юноша, чуть ли не пятнадцати лет, отправился на фронт, получил осколочное ранение в ногу, был неудачно прооперирован в полевом госпитале и отправлен к нам с гангреной. Пришлось отрезать ему ногу ниже колена. Кому и зачем это было нужно? Чужая боль и страдание ранят не меньше, чем своя. Все это время под окнами госпиталя бродил, не находя себе места, его отец.
Война – это ненасытное чудовище, которое питается чужими искалеченными судьбами, запивая их кровью. Ее необходимо прекратить… хотя даже эта мысль по нашим временам – уже крамола.

…Я пытаюсь говорить с людьми о расстреле златоустовских рабочих, о кишеневских погромах, о жестоком разгоне студенческой демонстрации четыре года назад, но они словно не понимают меня. Неужели память человеческая так коротка? Про казнь Плеве они, тем не менее, помнят, но кто сможет назвать имя хотя бы одного погибшего в Кишеневе из-за Плеве?
Они ужасаются, когда узнают о том, что охранники делали с Егором Созоновым, который и казнил Плеве, но все равно не могут понять того отчаяния и смертной боли, которые толкают человека на вероятную гибель ради прекращения чужих страданий...

…Митеньку взяли. Я всегда говорила о нем, как о Митеньке, даже среди своих, боялась случайно ошибиться. Борю Савинкова. Он теперь в охранке. Тот человек, который показал мне, что надежда есть, что удушливую петлю бесчеловечной власти можно скинуть с шеи страдающих людей. Тот, что говорил о возможном наступлении Царства Божия на земле. Тот, кто заставил меня поверить в то, что моя мечта осуществима, пусть и дорогой, жестокой ценой. Господи, храни его…

…Трость Гоца – его змея с рубиновыми глазами - пугает меня. То, что он говорит, кажется опасным. Я не верю ему, но все остальные говорят, что беспокойство мое пустое. Он бывалый каторжник, он достаточно пострадал за идею, и он лидер еще одной эсерской ячейки. Без него не обойтись…

…Вложенная между листов записка, написанная чужим почерком: «Вред, нанесенный им партии, колоссален. Примета – трость со змеиной головой. Ребров.
Все указывает на то, что Михаил Гоц – провокатор.»

…Попала в охранку. Нет почти никаких сомнений, что сдал нас Гоц, хотя в это и не хочется верить. Гершуни уверен, что это так, но ЦК колеблется и не выносит приговор.
Охранка взяла Соню, Гершуни, меня, Лену Высоцкую. Они знают, что мы состоим в партии с.-р.
Они знают, что Гершуни жил под чужим именем и уверены, что это он. Гоц передал ему в руки газету, и Гришу немедленно взяли. Как это похоже на поцелуй Иуды!
Меня взяли с агитационными стихами за подписями «общество поэтов-висельников» в сумке, и с кодовыми фразами в блокноте. Я оставалась в камере одна, пока они оформляли дело. Успела спрятать стихи между кроватью и стеной в камере, а вырванный из блокнота листок с кодовыми фразами сунула между остовом кровати и матрасом. При обыске у меня, конечно же, ничего не нашли. Хотя пролистывали и блокнот, и тетрадь со стихами, рассматривая текст. Успела вовремя.
На меня не было и не могло быть ничего, и все равно меня поместили в камеру. Сказали, есть два доноса. Два.
Моя камера была смежной с камерами Гершуни и Сони. Я называла его Ваней, по поддельному паспорту. Хотя кого я хотела обмануть – они знали все совершенно точно. Мы все преданы, проданы, и отданы на растерзание и заклание. Мы сидели, прижавшись к смежным стенам. Мы говорили. Гершуни рассказывал о преступлениях режима, Сонечка говорила о чувствах и мечтах, я читала Священное Писание. Я мерзла в камере, и Гершуни уговорил охранника передать мне его пиджак.
Отрывки из Евангелия и стихи, которые Оленька читала в камере
Привели Леночку Высоцкую. Нас временно перевели в одну камеру, всех, чтобы покормить.
Мы исписали все стены в этой камере. Гриша передал мне письмо из камеры и записку о том,
что он считает Гоца предателем. Сказал, что двое докторов из моего госпиталя – из его ячейки. Я вынесла эти записки, вложенными в тетрадь с моими любимыми стихами. Боялась, что станут обыскивать на выходе из камеры, но они не делали этого. Впрочем, это было уже немного потом…

…Нас вызывали по одному на допрос. Сонечку убедили в том, что если она признается, что состоит в партии с.-р., то нас с Леной отпустят. Возможность выйти, чтобы рассказать о том, что Гоц предатель, о том, что доносов было два – есть кто-то еще, кроме Гоца, о том, что охранка знает почти всех нас.
Прежде чем меня увели из камеры, Сонечка предлагала мне дать показания на нее. Я сказала «Нет». Меня отвели в камеру, в которой был господин прокурор, который убеждал меня признаться в том, что я состою в партии, говорил, что доносчик уверен в том, что я вхожу в ЦК (это было бы смешно, если бы не было так страшно!). Показывал мне бумагу, в которой мы трое – я, Сонечка и Лена – проходили по одному делу, как члены ЦК, с правом передачи в особый суд с мерой наказания «вплоть до смертной казни». Эти слова я помню четко, они врезались мне в память, словно вырезанные на живом теле. Мне говорили, что если я дам показания на одну из них, то мне смягчат приговор, а кого-то из нас отпустят. Они пытались убеждать, но мной овладело какое-то спокойное отчаяние. Я снова сказала «Нет».
Мне было страшно, мне было отчаянно страшно, но еще страшнее было превратиться в кого-то, вроде Гоца. Вплоть до смертной казни, пусть так.
Если бы они взяли меня хотя бы за вчерашнее расклеивание листовок за подписями «Общество поэтов-висельников», это было бы не так чудовищно. Но я не успела, не успела почти ничего!
Они оставили меня в камере одну. Я сидела и смотрела в стену, и время текло совсем иначе. Я чувствовала себя человеком со снятой кожей, которую обжигает воздух. Мне казалось, что я горю, глотаю секунды, словно утопающий пытается глотнуть воздух, выбираясь на поверхность. Смерть встает за твоим плечом и дышит тебе в затылок своим ледяным дыханием. Это придает решимости и желания жить как можно скорее, наотмашь.
Наконец меня вывели оттуда и отвели в общую камеру к Елене и Сонечке.
Сонечка была готова отдать себя за нас, ради шанса нашего с Леной выхода на свободу. Призрачная, бледная надежда будоражила, словно чахоточная лихорадка. Выйти, сообщить о предательстве Гоца, о существовании второго доносчика, о том, что в охранке есть информация на Крестовникову и Беккер, как мы смогли услышать. Убедить вынести приговор. Отомстить.
Время в камере течет совсем иначе. Оно дает много времени на обдумывания. Мы перебрали всех, кто мог бы быть предателем в нашей ячейке. Подозрительность и ярость рождают призраков. Охранка словно убила выстрелом в затылок наше чувства родства, той близости, что ближе кровных уз.
Нас с Леной отпустили из камеры. Я уносила с собой письмо Гершуни. У меня была цель. У меня была ярость. Охранка подарила мне их…

…Наш главврач знает, что я с.-р., и дает мне это понять. Но мне уже все равно. Пусть я раскрыта и имею меньше простора для действий, но главное, мне нечего терять. Главное, что я могу продолжать работать и на партию, и на госпиталь. Это, пожалуй, даже нелепо, но там, в камере, меня пугала не только возможность смертной казни, но и то, что меня могут уволить из госпиталя, если я выйду. Но Крымов взял меня на поруки, за что я безмерно ему благодарна…

…Собственный внутренний огонь, обжигающий изнутри, словно угасает, когда ты имеешь возможность облегчить чужую боль, чужие страдания. Если остаться без этого, то ты сгоришь, сгоришь без остатка…

…В предательство Гоца не хотят верить, не помогает даже записка Гершуни. Хотят ждать, проверять. Медлить. Приговора все еще нет. От этого хочется выть…

…Когда мы с Поэтом сидели в задней комнате «Сансары», и я рассказывала о Грише и Сонечке, у меня неожиданно словно рана открылась, и я начала рассказывать про угрозу приговором «вплоть до смертной казни», о том, что я чувствовала, ощущая его тяжесть, нависшую надо мной. Поэт взял меня за руки и спросил «а чувства человека, готового бросить бомбу, вы можете представить?». И я ответила «Теперь мне кажется, что да». Я смотрела в его глаза и видела там то самое ощущение сорванной кожи и яростного огня внутри.
А он сказал мне, глядя прямо в глаза «Оленька, я бы влюбился в вас. Но нельзя.»
Нельзя. Конечно, нельзя. Никак.
Но уже поздно…

…Я никогда не испытывала влюбленности – лишь читала о ней в стихах, и потому знала, как это должно выглядеть. Мне казалось, что я уже влюблена – влюблена в идею Савинкова, в мечту об идеальном, справедливом мире. Оказывается, это чувство можно испытывать и к человеку.
Я люблю, я любима, мы оба смертники и никогда не сможем быть вместе.
Уходить нужно, не оставляя позади ничего, кроме пепелища своей жизни, выжженного собственным внутренним огнем. Легко и свободно. В те выси, где лишь боги и дети. А мы совершаем чудовищную, непростительную, прекрасную, пьянящую ошибку…

…Мы обнимались за углом еврейского кабака, так, что случайные прохожие стыдливо отворачивались. Он гладил меня по волосам, а я жарко шептала ему в ухо: «пока меня не будет, найди Елену. Свяжись с ячейкой Гершуни. Узнай, что у нас с патронами. Найди Беккер. Узнай, что у нас со сбором бомбы. И не торопись, пожалуйста, не торопись…» Я знаю, что он все уже для себя решил. Но вдруг, вдруг…
До чего же удобный способ говорить о деле у всех на виду! Жаль, что я не поняла этого раньше…

…В тот вечер поток раненых был словно нескончаемым, мне начало казаться, что вся моя жизнь проходит именно здесь, между операционными столами, полными окровавленных, раненных людей, а все остальное – мираж, дымка, марево. Лица, имена – все смешивается в какой-то пестрый вихрь, ты едва держишься на ногах. Я освободилась тогда, когда уже собирались разводить мосты, и узнала ужасную новость – Поэта забрали в охранку. И не просто забрали – он не осуществил акт. Он должен был бросить бомбу в С.-М., но почему –то, вместо того, чтобы бросить ее в ноги, сунул ее ему в руки, а тот отбросил ее и попал в В., который не пострадал.
Папка из архива Охранного отделения. Дело №9/1905

Я сидела у Веры в кофейне, уставившись в одну точку, и пыталась понять, что же я чувствую.
Боль. Отчаяние. Злость. Опустошение, чудовищный пепел, заметающий душу. Тихую ярость.
Вера предложила мне попробовать опиум, чтобы успокоиться, но мне хотелось только упасть и закрыть глаза, без всяких грез. Я даже не отправилась расклеивать листовки – у меня просто не было никаких сил.
Я добрела до дома. У меня не было слез. Только тихая ярость и отчаяние. Я упала на кровать и уснула. Мне снилась Соня, и в моем сне она была счастлива и свободна…

…Я пытаюсь узнать, что с Васей. Сердце говорит мне, что его больше нет, но нужно знать наверняка. Тогда я смогу все. Но никто не может мне ответить…

…Гоц мертв. Приговор приведен в исполнение. Но там, в одном купе с предателем, оказался отец Леночки, который получил ранение в руку. В полевом госпитале Манчьжурии не смогли залечить рану, и к нам в госпиталь он поступил уже с гангреной. Ампутация руки, осложнение… ему повезло, что он остался жив. Я ухаживала за ним в госпитале. Он посмотрел на меня и сказал «А знаете, Оленька, одно не дает мне покоя. Ведь среди денег, потраченных на сборку той самой бомбы, скорее всего, были и мои…». Я ничего не могла ему ответить….

…Я не знаю, как описать то, что произошло. После очередного прибытия поезда я выбежала из операционной и натолкнулась на сидящего на стуле в углу Савинкова, в кандалах, с рукой на перевязи. Он сражался на фронте, сражался так же доблестно, как он сражался против царского режима, и получил ранение. Пыталась перевести его оттуда в палату под предлогом, что он, и его охрана мешают перемещаться между операционными… но у меня ничего не вышло. Глупо было делать вид, что мы незнакомы, но смутная надежда на то, что это может получиться, не дала мне попытаться подойти к нему и успеть сказать хотя бы пару слов. Не вышло. Охрана увела его в далеко отстоящее помещение терапевтического отделения, под отдельный надзор в ожидании операции. Это был последний раз, когда я видела его живым…

…по словам Анастасии Александровны, терапевта госпиталя, которая явно одна из наших, человек, похожий на Гоца, дождался, пока охранник зачем-то не вышел из помещения, вошел туда, а после того, как он вышел, там остался только труп Бориса с летальным ножевым ранением.
Я отпросилась из госпиталя, передала эту ужасную новость своим, и бросилась обратно.
Это ужасное чувство, когда твой друг мертв, его тело лежит в соседнем крыле госпиталя, а ты не можешь даже подойти и попрощаться с ним. Никто не поймет этого леденящего ужаса отчаяния и боли, кроме тех, кому довелось его испытать.
Но мы знаем его убийцу в лицо. А.А. успела его увидеть и запомнить…

…Я очень долго пыталась узнать, что случилось с Василием. Мне нужно было знать наверняка. И на собрании ячейки, когда обсуждали возможных исполнителей, я сказала, что им могу быть я, если кто-нибудь скажет мне, что случилось с Поэтом. И Крестовникова подняла на меня широко распахнутые глаза и удивленно спросила: «Как, вы не знаете? Его убили в охранке».
Я замерла. Мне казалось, что мир мой рухнул. Нет, не от того, что я узнала, что он мертв – я знала, каким-то шестым чувством знала об этом уже давно, мне нужно было лишь убедиться – но то, что это было брошено так случайно, вскользь, мимоходом…

…Когда я пришла на смену в госпиталь, на мне лица не было. Меня предложили напоить чаем, я согласилась. Мне было все равно. Я сидела в ординаторской, спрятав лицо в ладонях. Л. К. дотронулся до моей руки, я подняла на него глаза, а он сказал мне тихо и спокойно: «Они ответят за все. Довольно скоро». «Да», ответила я, и поняла, что теперь смогу все.




Я боялась, что у меня будут дрожать руки. Путала инструменты, не могла найти кювету, которая стояла у меня прямо перед глазами, но когда началась первая операция, руки уже почти не дрожали. В тот вечер я ассистировала три подряд, может, и больше, без перерыва. Я не могла прерваться, потому что мне казалось, что если я перестану работать, со мной случится что-то непоправимое. Нет. Ждать. Быть спокойной.
Они ответят за все. Довольно скоро…

...Рождество. Светлое Рождество…
Гершуни, Господи, Гершуни…Его привели в госпиталь в кандалах, со второй стадией чахотки, и пытались отодвинуть его в очереди на операцию. «Этого человека нужно немедленно класть на операционный стол!» кричала А.А., Гриша спокойно смотрел на нас, и смертельный румянец покрывал его щеки, он практически не мог стоять на ногах, а жандарм грубо отталкивал его в сторону, так, что Гриша чуть не падал, и кричал – «Сначала этого!» и подталкивал вперед кого-то в погонах с легким ранением.
Мы смогли отбить Гришу, каждая минута была на вес золота. Колосовы оперировали его, а я ассистировала. Мы извлекали пулю, которую сохранила Елизавета. Все то время пока шла операция, какие-то люди пытались врываться в операционную, для того, чтобы нарушить ее стерильность, и пытались кашлять в сторону стола, а мы ничего не могли сделать. Нельзя оттолкнуть, нельзя ударить. Спасать жизнь своему товарищу в окружении людей, желающих приближения его смерти.
Я видела краем глаза, как в госпиталь начали вносить людей с проломленными головами, и с ужасом узнала в них своих товарищей из ячейки.
За дверью громко молился Распутин, действуя на нервы, и так натянутые до предела.
Банда черносотенцев во главе с убийцей Савинкова напала на кофейню, в которой собиралась наша ячейка, сожгла ее, и проломила головы всем, кто там был. Из них выжила только Аллочка.
Грише понадобилась вторая операция, и снова ее делали тем же составом.
Мы должны были вытащить его с того света, мы сделали все, что было можно. Нам оставалось только молиться и надеяться. Я помогла рыдающей о наших погибших друзьях Аллочке перейти в ту же палату, где лежал Гершуни. Я гладила ее по голове, шептала ей какие-то слова утешения, в которые не верила сама, и ждала.
Когда делавший проверку состояния врач произнес одно, всего одно короткое слово: «Сепсис», в палате повисла мертвая тишина, которая прерывалась только всхлипами Аллочки.
Гриша неожиданно широко распахнул глаза, и воскликнул: «Какой сепсис? Я прекрасно себя чувствую!» и всплеснул руками. Мы молча переглядывались с Колосовыми и А.А., и в наших глазах плескались ужас и отчаяние. Все. Конец. Чахоточный румянец вспыхнул на Гришиных щеках еще ярче, и он, потянувшись, неожиданно растерянно сказал «Нет, мне никак нельзя умирать сейчас» и обвел нас своим светлым взглядом.



То жуткое чувство отчаяния и боли, которое охватило меня, погрузило мир в туман, и время потекло, словно минуты в камере под угрозой смертельного приговора, который невозможно отсрочить или отменить. Я опустилась на колени между кроватями Гриши и Аллы, держа их за руки, чувствуя себя распятой между этими кроватями - между выжившим товарищем и умирающим. Гриша наклонился ко мне и начал шептать «Цели – Трепов, Победоносцев, Сам. Невиновные не должны пострадать, нужно быть осторожными. Идти на заводы, засылать агитаторов, разговаривать с рабочими, не говорить им слов «террор и революция», писать прокламации…» Жандарм, стоявший в дверях, попытался отогнать меня от Гриши, но мы хором рявкнули на него, и он все же не стал вмешиваться. Гришин голос становился все тише, и на бледнеющих щеках чахоточный румянец, полученный на каторге, алел все страшнее и четче. Но он продолжал говорить, пока это было возможно…

…После его смерти мы просто сидели и смотрели друг на друга. Молча, не говоря ни слова. В моих глазах стояли слезы. Кажется, мы остались в госпитале последними; впрочем, не знаю. После смерти Гриши не знаю ничего. Я помогла подняться плохо соображающей после удара по голове Алле, и мы побрели в сторону дома. Гершуни умер, и мы ничего, ровным счетом ничего не могли сделать больше, чем сделали.
Его убили каторга, война и охранка. Моих товарищей из ячейки убили черносотенцы. Шесть умерших в госпитале за одну смену. И все шесть – мои друзья. Я плакала, но слезами ничего, ровным счетом ничего нельзя было исправить…

…Начальник охранки казнен. Но Дуняша тоже ушла. Мы успели только положить ее на стол, но не успели ничего сделать. Я накрывала ее простыней. Поцеловала на прощание и перекрестила, а после стояла рядом с ее телом, уткнувшись головой в операционный стол. Спасибо тебе.
Свинцовая тяжесть в груди сменилась какой-то пьянящей легкостью, окрыленным счастьем. Меня лихорадит ужасом потери и опьянением отмщения и справедливости. Я словно опять влюблена. Хочу, как она. Легко, решительно и эффективно…

…Отказалась выписывать свидетельство о смерти Сонечки. Она убита в охранке. Не смогла. Словно от того, что не моя рука выведет эти буквы, она будет более живой – Нет. Нет, нет, нет. Не могу.
Но подержала его в руках. Пуля в живот и пуля в лоб. В лоб.
Хорошо, что не в затылок…

…Я прошу дать мне возможность совершить акт, мечусь, как птица в клетке, но никак, никак. Опьяняющее чувство отмщения и мучающее чувство все еще не утоленной несправедливости душат, сжимают горло, сжигают огнем. Уйти, забрав с собой чей-то источник несправедливости и боли, утолить этот безумный огонь внутри себя, отправиться прочь, в легкую, светлую высь.
Мне объяснили, как убивать скальпелем. Это долго и неудобно. Я боюсь, что не смогу – кто-то успеет войти и помешать мне, но лучше, чем ничего…

….еще одно письмо Сонечки, полученное уже после ее смерти.
Прекрасное письмо. Мы сделали его копии и разнесли их по заводам…

…Под кроватью, на которой умирал Георгий Белянский, нашлось во время уборки госпиталя письмо. Лось был тем самым вторым доносчиком, все это время.
Все мы преданы, проданы, и отданы на заклание. Мы поэты-висельники. Они не дают нам ни малейшего шанса свернуть с нашего пути. Словно не видят, что каждый провокатор, каждый арест лишь подогревают ярость, лишь усиливают чувство негодования и жажды отмщения, дают понять, что больше тебе нечего терять…

…Казнили Зубатова. Какой-то неизвестный мне юноша-бомбист, судя по всему, одиночка. Прежде чем дать ему эфир, я наклонилась и шепнула ему на ухо «Ты молодец!», и успела увидеть, как он улыбнулся. Ассистировала Крымову. Спасли, но для чего? Для передачи его в застенки охранки?
Когда бомбиста перенесли в палату он был без сознания, но я смогла улучить момент, когда никто не видел меня, подбежать к нему, обнять и поцеловать. Я не знала ни кто он, ни откуда он, но безграничное чувство любви ко всему миру переполняло меня…

…Я спросила Крымова, стоит ли мне подготавливаться к следующей операции, но он посмотрел на меня так, словно желал моей смерти, и бросил «Нет, вы не будете ассистировать мне, Ольга.»
«Все ли с вами в порядке, Александр Петрович?» Обеспокоенно спросил Колосов.
«Вы когда-нибудь спасали жизнь человеку, убившему вашего друга? Ничего не в порядке. Давайте работать» сказал А.П. Я подошла к нему, взяла его за руку, и сказала «Я понимаю вас, Александр Петрович. Вы даже не представляете, как я вас понимаю!» Он отбросил мою руку, сказав «Оставьте, Ольга.»

…А все это время в соседней палате лежал штабс-капитан, убийца Савинкова. Убить его на операционном столе не было никакой возможности – мою руку успеют перехватить.
«Не впускайте никого в палату, сестра», строго сказал мне Крымов. «Этот раненый говорит, что какая-то безумная девица из госпиталя хочет его убить». Я стояла у двери в палату и напряженно думала. Сейчас – нет, никак. Про меня всем все понятно. Во время операции – никак. И потом, А.П. прав. Человека, который убил своими, а не чужими руками, моего друга, я не помогала спасать ни разу. Я должна это сделать. А потом будем смотреть...

…Его оперировали с Р.А, я ассистировала. У меня дрожали руки, я уронила пинцет на пол, а в глазах стояли слезы. «С вами все в порядке?» обеспокоенно спросил меня Р.А., и я ответила что да. Я смогла достоять до конца. Работа успокаивает.
Убийцу отправили в палату отходить от наркоза, а я сидела в ординаторской, сложив руки между колен, и напряженно думала.



Все складывается так, как надо. В палате с ним не осталось других пациентов, он там один. Если он выжил, то я беру скальпель и иду к нему. Еще одной операции после моего нападения он уже не перенесет. Я смогу. Я должна. За Савинкова. За сожженную «Сансару». За всех моих погибших товарищей, включая доносчика Лося. Смогу. Смогу.
Р.А. вошел в ординаторскую, посмотрел на меня сочувственно, и сказал «Увы. Сепсис. Он не выживет».
Я не знаю, что случилось со мной в этот момент. Я простила убийце все. Всех нас.
Это было страшно. Чудовищно страшно и предельно искренне. Искрящийся, обнаженный, пульсирующий нерв моей жизни подхватил меня на ноги, и я пошла к убийце в палату. Не нужно ему было мое прощение, да и прощение кого бы то ни было. Я не знаю, зачем я сделала это, но я сидела рядом с ним, пока он умирал, и говорила с ним. О божественной каре. О том, почему и зачем он совершал те ужасные поступки. Его рыбьи, холодные глаза смотрели на меня насмешливо и презрительно. Он не раскаивался ни в чем. Но я все равно пошла за священником для него, правда, не успела.
Он умер без покаяния. Впрочем, вряд ли покаяние спасло бы его душу. Но я простила его. Искренне и от всей души.
«И в нас есть Бог, есть истина благая, Святой любви несокрушимый храм... Но кто из нас воскликнет, погибая: «О Боже мой, прости моим врагам!»»
Не знаю, смогла бы я простить тех, кто желал смерти мне. Но вот его смогла.
Р.А. подошел ко мне, спросить, все ли в порядке, и я сказала ему о том, что помогала спасти человека, убившего моих друзей. Что я сидела с ним, пока он умирал. Что я простила его. Только не сказала, что это было так же страшно, как и моя готовность привести его приговор в исполнение, если он выживет.
Он обнял меня и сказал «Оленька, вы ангел». Я поблагодарила его за это.
Ангел может быть хранителем, а может быть ангелом смерти и отмщения.

Я была готова пожертвовать своей мечтой ради справедливости. Я почти потеряла ее, почти перестала в нее верить после той череды смертей, что прошла передо мной.
Но теперь я понимаю то, что говорил мне Вася. Про то, что уходить нужно, не оставляя позади ничего. Никаких привязанностей и незаконченных дел. Каждый миг – последний. Только чистая, искрящаяся пустота, а перед тобой божественное сияние.
Наша сожженная «Сансара».
«Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее.»
Я знаю, что мы все еще встретимся там, впереди, в ослепительном сиянии, сгоревшие на кострах своего собственного внутреннего огня.
Обязательно встретимся, как только я наконец получу ту цель, за которую и отдам свою мечту…





Это восемь страниц текста, не считая тех, сторонних текстов, которые звучали в мире игры и на которые даны отдельные ссылки. И это всего лишь половина, (а может, и меньше) всего того, что происходило в моей истории на 1905. Но описать все просто невозможно. Да и то, что описано здесь, могло бы быть высказано куда большим количеством слов. Возможно, помимо ошибок стилистических туда закрались еще и фактические… Но у меня уже нет на то, чтобы переживать это снова и снова, никаких сил.
Простите.
Tags: ,
 
 
 
ksotarksotar on August 3rd, 2015 02:28 pm (UTC)
Вот это - круто.
valakirkavalakirka on August 3rd, 2015 02:52 pm (UTC)
Охрененно! Вот это мУка, вот это я понимаю... Сейчас мне даже жаль, что не было времени тогда тебя разговорить - почему ты плачешь в коридоре на стуле...
Tinsad_noldor on August 3rd, 2015 02:54 pm (UTC)
Спасибо,что ты была.
Страстное и сочувственное созерцаниеmirish on August 3rd, 2015 03:28 pm (UTC)
Как же это прекрасно. Спасибо, товарищ.
Радомирadunai on August 3rd, 2015 03:40 pm (UTC)
Круто.

(Единственное - я был не Григорий, а Георгий.)
Nagi: Rekinaginata on August 3rd, 2015 04:38 pm (UTC)
Пепел Гершуни стучит в мое сердце!
Исправила.
lorencalorenca on August 3rd, 2015 06:04 pm (UTC)
Ох, как же круто.
Боль Анастасии была в том, что она была ничьей, хотела быть из ваших, хотела помогать, что-то делать. Но из связи у меня был только Гоц. У тебя были те, к кому ты точно могла пойти и поговорить. А у меня только умирали на руках те, кем я восхищалась, кого бы очень хотела спасти и не могла. Смерть Гершуни просто окончательно сломала Настю.